Притча о Человеке

Плох тот режиссер, который не ищет нового. Но как бы ни были гениальны режиссерские изыскания, практически все они происходили и происходят в области поисков новых способов сценического воплощения. Но кто бы мог подумать, что новое в театральном искусстве может быть открыто в принципиально ином исполнителе, актере? Новаторство Игоря Неупокоева относится как раз к этой области театрального искусства. Актеры театра «Простодушных» – люди с синдромом Дауна. Что нового могут поведать со сцены столь странные артисты? Об этом и о многом другом беседа с режиссером театра Игорем Неупокоевым.

– Люди с синдромом дауна сейчас на слуху. Им посвящаются выставки модных фотографов, их снимают в кино. Ваше обращение к этой теме – дань моде, «перст судьбы» или результат поисков нового в режиссуре и театре?

– Когда мы начинали, а это было в 1999 году, не было еще так распространено участие людей с синдромом Дауна в различных арт-проектах. А теперь, действительно, происходит какое-то оживление в этой области: и фотохудожники, и режиссеры активно используют их в своих работах. Они стали востребованы, стали нужны в современном искусстве.

Игорь Неупокоев (слева) в спектакле «Прение живота со смертью»

– Как нечто странное, новенькое…

– Должен сказать, что и меня они интересовали вначале с этой стороны. Мне тоже было интересно вывести на сцену какого-то необычного исполнителя. Я тогда не задумывался о том, к чему приведет это общение и, как Иван Сусанин, повел всех через болото, через тьму, неведомо куда.

– «Всех» – это зрителей или свою новую труппу?

– Прежде всего, компанию людей, которые мне поверили: это люди с синдромом Дауна – мои артисты – и их родители. Люди совершенно далекие от театра, никогда не игравшие на сцене, редко даже бывающие в театре. Они почему-то увлеклись этой идеей. Но Иван Сусанин хотел погубить врагов, а я хотел вывести своих артистов в свет. Очень хорошее слово. Я хотел создать такую ситуацию, при которой они оказались бы под лучами софитов. Хотел, чтобы люди, которым там, на первый взгляд, не место, оказались в этом волшебном пространстве сцены. Под лучами софитов (это как-то уже закреплено в нашем сознании) должны быть яркие личности, выдающиеся исполнители, люди с особым талантом. А здесь люди, казалось бы, лишенные этого самого дара, но зачем-то режиссер Неупокоев решил поднять их на подмостки. Но для меня было ясно почему. Мне хотелось, чтобы сцена в данном случае стала местом встречи – встречи людей, которых обычно убирают из круга света и запихивают куда-то в темные углы, с публикой. Здесь была задача даже совсем не творческая…

Русский лубок с египетскими масками

– То есть задача нравственная?

– Совершенно верно, нравственная задача. И мне хотелось, чтобы они встретились с широкой публикой, с обществом. Я долго думал, что, собственно, с ними можно сделать? Был настроен на серьезный драматический спектакль. И, поразмыслив, выбрал «Повесть о капитане Копейкине» Гоголя. Это глава из «Мертвых душ». И вот здесь действительно нужна была их фактура, потому что они мне виделись как гоголевские персонажи. И я понял, что надо надеть на них фраки, разучить текст, и вот они уже…

– Готовые, не требующие грима?

– Да! Вот эти типажи – как гоголевские чиновники! Какие-то странные персонажи, немножко с картин Михаила Шемякина. Я так видел гоголевских героев. Но есть еще одна важная тема в этом произведении, собственно, главная тема. Капитан Копейкин, русский инвалид, герой войны, герой России, просит пенсию у правительства. Но, как у нас это часто бывает, никто не вникает в его проблемы. Ему говорят: «Приходите завтра!». То есть главная мысль этого произведения – величайшая гоголевская мысль о маленьком человеке. Человеке беспомощном, которого перемалывают жернова огромной государственной машины. Вот этой не только художественной, но и нравственной идеей Гоголь очень болел. Идеей о том, что каждый человек, каким бы он ни был ничтожеством и «фитюлькой», богоподобен. Великая русская литература состоялась на этой теме. И Гоголь как мировой гений, русский гений, выразил ее глубочайшим образом. И мы пытались оголить эту тему, показать ее зрителям в исполнении действительных инвалидов.

– А как все-таки сложился театр? Как он вырос из одного спектакля?

– Тут все очень интересно. Меня стали подталкивать: «Давайте, продолжайте! Давайте новый спектакль!». И я вспомнил пьесу «Зверь» Гиндина и Синакевича, советских драматургов, в 1980-е годы ее ставили по всему Советскому Союзу. Там показан человек после мировой катастрофы. Человек беззащитный, без подпорок в виде всех завоеваний цивилизации (а ведь это величайшие завоевания, которыми мы сейчас защищены). То есть человек в полуживотном состоянии. На самом деле это жуткое, страшное состояние, с которым мы пока еще все-таки не знакомы. Кризис – да, мы это понимаем, но мы не погибли, нас поддерживают наши подпорки. Эпиграфом к спектаклю «Зверь» я поставил бы строки из Бальмонта: «Слова любви, не сказанные мною, в моей душе горят и жгут меня».

Сцена из спектакля

– А что же было дальше?

– Я нашел новую пьесу. Всегда, когда находишь материал, который тебе важен, это праздник жизни, это радость. И вот я нашел пьесу, которой уже 100 лет. Автор ее Алексей Михайлович Ремизов. Пьеса была поставлена в Санкт-Петербурге в 1907 году в театре Веры Комиссаржевской. С командой высочайшего уровня. Это была элита русской культуры: Ремизов, молодой Мейерхольд, художник Добужинский, поэт Михаил Кузьмин и Федор Комиссаржевский. Пьеса символическая, очень русская. В основу ее положено житие Моисея Угрина, русский духовный стих «Плач Адама», а также переведенная с немецкого духовная драма, которая называлась «Прение живота со смертью». Представьте себе: Санкт-Петербург, 1907 год, зарево революции еще далеко. Императорская Россия во всей своей мощи. Выходит журнал «Мир искусства». Дягелевские сезоны в Париже. Русское искусство – в авангарде мировой культуры. Есть Александринский театр, русский реалистический театр, есть Малый театр со школой великого драматурга Островского, МХАТ. И почему-то Ремизов пишет не реалистическую пьесу. Он реконструирует древнерусский лубок, делает стилизацию под народный театр. Символическая драма начала ХХ века – очень интересное направление в литературе, в театре, которое было прервано насильственно: революция, советское искусство соцреализма… А потом судьба тех, кто делал этот спектакль, не позволила продолжать: Ремизов умер в Париже, Добужинский умер в Париже, Федор Комиссаржевский умер в Париже, Вера Комиссаржевская просто не дожила до революции, Мейерхольд был расстрелян в 30-е годы. А символизм – талантливое, интересное направление в литературе и драматическом искусстве – был насильственно уничтожен, закрыт, и ничего от него не осталось. А сегодня в театре к этому есть очень большой интерес.

– И ваши актеры снова пришлись тут «ко двору».

– Да. Потому что пьеса, построенная на психологизме, им не по зубам. Они не смогут взять эту высоту. А вот символическую пьесу, где образы – как знаки, где нет сложного психологического рисунка роли, где нет изощренной партитуры роли, как, например, у персонажей чеховских пьес или у Достоевского, они сыграют. Это им по силам. Театр «Простодушных» сложился как театр наивный, архаический. Вот если бы мы жили в Норвегии, это был бы кошмар: там кроме Ибсена никого нет! А русская культура – это клад, тут можно все найти, даже для театра «даунов». Здесь есть всё!

– А чего вы ждете от публики после ваших спектаклей? Что она уйдет растроганная? Или глубоко потрясенная?

– У меня, конечно, уже есть многолетние наблюдения за зрителем. Я понял, что зритель, естественно, разный, и каждый по-своему воспринимает, и видит свое, и делает свои выводы. Если это зритель случайный, неподготовленный, он может просто растрогаться, умилиться, поплакать. Если это более изощренный, утонченный, эстетствующий зритель, он увидит там какую-то необычную трактовку произведения. То есть моя задача как режиссера дать пищу для души любому зрителю, независимо от того, насколько он подготовлен и образован, дать ему импульс для некоего душевного движения.

– Скажите, все-таки общение с людьми, страдающими синдромом Дауна, требует особого психологического напряжения или добрые свойства их души совершенно покрывают неполноценность развития?

– Нет, бывает трудно. Но их незлобие и простодушие действительно обезоруживают. Когда я о своем новом деле рассказал своему товарищу по институту кинематографии, ныне наместнику Сретенского монастыря архимандриту Тихону (Шевкунову), он был потрясен и сказал, что монахам полезно было бы поучиться бескорыстию и незлобию этих людей. А это действительно так: люди с синдромом Дауна лишены малейшей враждебности к внешнему миру, они никогда не сделают ничего разрушительного, им присущи наивность, доверчивость, им сложно понять скрытые мотивы действий людей. Кроме того, характерная их черта – «патологическая» честность. Вернее, неспособность ко лжи, неприятие неправды даже в мелочах. (Например, когда мама просит не говорить папе, что по пути они зашли в магазин одежды.) Им свойственно неприятие не только лжи, но и всякого зла в любых формах.

Человек с синдромом Дауна не может заподозрить в другом человеке злого умысла. Он совсем не склонен к агрессии, и в ответ на нападки он может внутренне закрыться, обидеться, уйти, но не будет защищаться, не полезет в драку. Отрицательных свойств других людей они не видят и даже подозревать о них не могут. Они беззащитны. В этом они приближаются к христианскому идеалу. Разница только в том, что христианин сознательно строит храм своей души, а им это дано сразу.

Тут есть о чем задуматься. Ведь люди с синдромом Дауна отчего-то продолжают рождаться в нашем мире один на 600 – 800 человек, причем это не зависит от социального статуса, образования, национальности, образа жизни родителей. И верно, они – притча о человеке, но притча, толкование которой открыто.

Беседовала
Татьяна ВИГИЛЯНСКАЯ
www.pravoslavie.ru



There are no comments

Add yours

*